Лекарство

 

Из всех небылиц, которыми пичкали невежественную толпу – самым большим был миф о свободе…

 — Что делать с этим миром? — спросил высокий худой человек с длинным бледным лицом и болезненно поморщился. Он сидел в удобном глубоком кресле, обтянутом нежной лайкой. Он сидел в нем уже два года, поскольку нижняя часть его тела после тяжелой автомобильной катастрофы была неподвижна.

Его горный замок, расположенный в живописном месте на высокой скале, с высоты был совершенно не виден, поскольку его основная часть пряталась в горе. Замок был тайным убежищем сэра Дэвидсона – загадочного и опасного человека, которого никто никогда не видел, но одна только мысль о нем во многих сердцах пробуждала трепет и замешательство.

Никто не знал о его планах, кроме нескольких десятков человек, имевших отношение к мировой власти, да и те никогда не встречались с ним лично. Его ближний круг включал всего шесть влиятельнейших лиц, управлявших от его имени, но не имевших никаких определенных постов.

Сам мистер Дэвидсон, сидевший в черном кресле, также не был обременен ни должностью, ни какими бы то ни было полномочиями. Правя миром, он оставался «неизвестным частным лицом», не нёсшим никакой ответственности за свои действия. Он был тайной силой – той непонятной, неощутимой и не оформленной властью, которая кардинальным образом разрушала и перекраивала мир, вела войны и расправлялась с лидерами строптивых государств, не желавших подчиняться этой власти.

Мистер Дэвидсон возглавлял политическую партию богачей, опиравшуюся на чудовищные ресурсы, которая воплощала в жизнь свою страшную и таинственную программу. Ее никто не видел и не понимал и, тем не менее, все слепо ей подчинялись. Эта страшная сила была похожа на гигантского удава, затаившегося в кустах, и, ожидавшего своей добычи.

С ней невозможно было бороться, потому, что она была неопределима и бесформенна. У нее не было ни институтов, ни политических структур, ни промышленных или финансовых объектов. Она была не только надлична и надгосударственна, но и надзаконна. Это была та высшая инстанция, которая располагалась в никому не доступной заоблачной выси, в фантастической сфере — над добром и злом.

Сэр Дэвидсон был Новым Богом — главой тайной организации, иногда называвшей себя «New age», — который держал в своих руках все нити управления миром.[1] Это был паук, всю жизнь ткавший свою паутину и, оплетший ею мир. И вот теперь этот мир был, наконец, полностью в его руках – живой и теплый, беззащитный, словно муха, запутавшаяся в липких нитях, — и он мог делать с ним всё, что заблагорассудится. Он был на вершине мыслимой власти – калека, держащий мир в своих скрюченных бледных руках паралитика.

Напротив, в таком же точно кресле сидел его ближайший помощник и друг, доктор Сид Вейнингер – маленький, плотный, на вид добродушный и безобидный человечек в круглых подслеповатых очках. Его лысоватая голова была окружена остатками кудрявых седых волос, а голубые глаза с белыми ресницами смотрели живо и весело.

— Не мучай себя, Вил, — сказал он, кивая головой, — пусть мир живет, как хочет. Ты, в конце концов, не господь бог и не можешь все предусмотреть. Поступай так, как поступает он: просто сиди в своих облаках и позволь людям там, внизу грешить так, как им заблагорассудится.

Вильям Дэвидсон поднял голову и Сида Вейнингера поразил тоскливый взгляд его больших темных глаз.

— Сид, — сказал он монотонным голосом, в котором не было оттенков, — Сид, мы загубили мир. Зачем?

Вейнингер тяжело вздохнул и забарабанил пальцами по подлокотнику кресла.

— Вил, — произнес он терпеливо, словно добрый учитель, разговаривавший с учеником, в которого необходимо вселить уверенность в свои силы, — что с тобой происходит в последнее время? О чем ты думаешь? Ты задаешь бессмысленные вопросы, на которые нет ответа. Я вижу, что в твоей душе произошел раскол, а любой раскол – это начало слабости. Вспомни, как написано в Библии – «царство расколовшееся – не устоит».

— У меня нет души, — тихо ответил Дэвидсон, — с тех пор, как я потерял Лору и детей, в той страшной катастрофе – сердце мое ожесточилось, а моя душа ушла вслед за ними. У меня нет ничего, кроме власти. Я мертв.

— Не говори глупостей, Вил! — сердито вскричал Вейнингер, сверкая глазами. – Останови себя и не размышляй в этом направлении. Это просто слабость и она пройдет. Ты всегда был сильным! Конечно, у всякого человека бывают минуты слабости… Все мы люди. Но зачем себя накручивать?

Дэвидсон покачал головой.

— Нет, — сказал он. – Это не слабость. Всё обстоит гораздо хуже. Боюсь, что это – обрушение веры в то дело, которое мы затеяли. Сегодня, — добавил он, — я видел хронику и она привела меня в ужас. Я подумал, что, возможно, мы ошиблись.

— Ошиблись?!! – Вейнингер замотал головой и поднял руки, словно сдаваясь. – Ошиблись?

Он хватал ртом воздух, не находя слов.

— И это говоришь ты, Вил?

— И это говорю я! – твердо произнес Дэвидсон. – И у меня есть для этого все основания.

— Ну, хорошо, — согласился Вейнингер. – Пусть. Но даже, если это так — ты НЕ ДОЛЖЕН об этом ни думать, ни говорить, ни сожалеть. Дело сделано и нам остается только продолжать идти вперед.

— Двигаться по инерции? – переспросил Дэвидсон. – Улыбаться, несмотря ни на что? Даже, зная о том, что всё идёт к гибели?

— Все мы смертны, — добродушно усмехнулся доктор, — все мы идем к гибели.

— Но, — Вильям Дэвидсон, протестуя, поднял руку, — ты знаешь, КАК они живут там, внизу? Они живут, как звери. Хуже зверей. Мы думали, что сотворим демоночеловечество, а получились – разумные звери.

— Да. Знаю. И что же? — Сид Вейнингер сердился. Разговор утомлял его. — Легких времен не бывает. Пусть они приспосабливаются к новым условиям.

— К ним невозможно приспособиться, — возразил Дэвидсон. – Ты смог бы?

Вейнингер пожал плечами.

— Знаешь, Вил, как говорят там, внизу? «Хочешь жить – приспосабливайся!»

— Подумай, Сид, — сказал Дэвидсон, — мы сидим здесь, в заоблачном замке и смотрим на неподвижные горы, а у них там нет ничего неподвижного. Там все крутится и непрерывно меняется. Поток рекламы, реформ, переустройств, войн, всякого рода трансформаций не прекращается ни на миг.

— Да, — кивнул Вейнингер, — это ведь была твоя идея. Кстати, блестящая идея — заставить людей непрерывно приспосабливаться всю жизнь. Затопив мир псевдо-новым, мы получили на выходе «жидкого» и «бесформенного» человека, который не выходит из состояния замешательства. Мы получили человека пластичного, податливого и внушаемого. Чем же это плохо для нас?

Помнишь, ты говорил: «Мы дадим им всё, что они требуют! Мы дадим им больше, чем они требуют! Мы предоставим им столько СВОБОДЫ, что она парализует их и сделает неподвижными! Мы оглушим их сверхвыбором! Мы затопим их мозги мегабайтами избыточной информации, и тогда они постоянно будут заняты переработкой этой информации. Они будут все свое свободное время перебирать факты и детали, детали и факты, пока не почувствуют, что уже умерли. Но и тогда они не остановятся.

У них не будет времени ни на революции, ни на протесты. Мы сделаем все, чтобы они никогда не собирались с мыслями. «Дай человеку сразу триста дел, — говорил ты, — и он остановится, не зная, за что ему приняться в эту минуту. И, если в момент этого замешательства чуть подтолкнуть его – толчок тут же станет властной командой».

Мне кажется, что это гениальный, блистательный политический ход. Ты сделал невозможное, Дэв. Ты стал новым Зигфридом — победителем Дракона.

Вейнингер рассмеялся и, вскинув руку, продекламировал:

— «Могу я и другое порассказать о нем. Он страшного дракона убил своим мечом…»[2]

Дэвидсон опустил голову. Экзальтация друга, от которого он ждал понимания, разочаровала его. Но Вейнингер, казалось, ничего не замечал. Он наполнился той прежней силой, энергией и жаждой «творить», что наполняла в последние годы сердца и мысли создателей нового мира.

— Сейчас, — с воодушевлением продолжал он, — люди настолько ослабли психически, что перестали что-либо понимать. Ушли в прошлое революции, бунты. Теперь эта толпа и сама не знает, чего хочет. У нее есть все и даже гораздо больше того, что она хочет. У нее всего так много, что она уже и сама не знает, хочет она чего-либо или уже не хочет. Мы превратили толпу в желающую машину и это замечательно. Сегодня люди-автоматы живут только эмоциями-желаниями и больше ничем. Ей Богу, Вил, ты – настоящий гений.

— Они живут, как звери. Хуже зверей! — хмуро бросил Дэвидсон.

— Тебе-то что, — откликнулся Вейнингер, — с каких это пор ты записался в сочувствующие? Я тебе больше скажу, если в тебе появилось сомнение – это плохой знак.

Они помолчали. Сид ёрзал в кресле, беспокойно поглядывая на своего старого друга. Его выводил из себя темный неподвижный взгляд обычно цепких и проницательных глаз Дэвидсона. Теперь в них был чёрный провал.

— Да что с тобой? – обеспокоенно встрепенулся Вейнингер, устав от затянувшегося молчания, — скажи, наконец, что случилось? Ты не похож сам на себя. Неужели в тебе проснулась совесть? Вспомни, что говорил об этом Ницше – твой «мотиватор»: «Совесть, — говорил он, — нужна только для того, чтобы грызть самого себя». А Камю, предостерегая особенно совестливых, утверждал, что «схватить совесть нужно на лету, в то неуловимое мгновение, когда она бросает беглый взгляд на самое себя».[3] По-моему, он говорил это именно для тебя.

— Совесть? – переспросил Дэвидсон отрешенно и повторил. – Совесть… Я никогда не понимал, ЧТО это такое. Прежде мне, как и тебе сейчас, казалось, что совесть – это симптом слабости. Кто всегда взывает к справедливости и закону? Те слабаки, которые не могут провозгласить свой собственный закон. Да, я упивался словами Ницше: «И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности».[4] Сейчас я силен, как никогда. Весь мир лежит у моих ног, но мне перестал быть нужен этот мир.

— Вот здесь, — он указал на грудь, — что-то горит и это жгучее пламя становится непереносимым. В его свете я вдруг начал видеть чудовищные результаты своих прошлых действий.

— Вил, Вил.., — Вейнингер неодобрительно покачал головой.

— И, знаешь ли, о чем я подумал? – перебил Дэвидсон, тревожно взглянув на друга, — я подумал, что ЭТО произошло со мной после той роковой катастрофы, в которой погибла моя семья. Но дело даже не в том, что они погибли, а в том, что я стал калекой, не способным к самостоятельному передвижению. Я ОСТАНОВИЛСЯ. Когда я остановился, мысли мои изменились. Я понял, что мир может быть иным. Мне удалось посмотреть на него с другой стороны. Ты ведь помнишь, каким я был три года назад?

— О, да, Вил! — оживился Вейнингер. — Ты был прекрасен – само пламя. Ты не минуты не находился в покое. Ты всем занимался сам. Твои телефоны не умолкали. Ты всегда был в курсе всего. Сегодня ты в Нью-Джерси, завтра – в Орлеане, через два часа – в Риме.

Дэвидсон невесело усмехнулся.

— Вот-вот, — сказал он, — нескончаемая «физкультура»: размышления, между делом — в авиалайнере, наскоро, — «на коленке», составленные планы, не опирающиеся на серьёзные размышления, а, главное, — страшный экспериментаторский зуд переустройства. Всё это казалось мне признаком молодости и потенции. А «что, если…» — таков был мой постоянный и главный вопрос. Весь мир был площадкой для моего эксперимента.

— Что же в этом плохого? – спросил Вейнингер.

Дэвидсон отрицательно покачал головой.

— Я остановился, — сказал он. — Я остановился и мне пришла в голову странная мысль…

— Какая же? – поинтересовался Вейнингер.

— Я подумал, — продолжал Дэвидсон, — что все глупости, которыми я наводнил мир, напрямую были связаны с моей физической активностью и спортивным прошлым – с жизнью, в которой не прекращалась борьба за приз. Сейчас я остановился и теперь вся моя прошлая деятельность кажется мне невероятной глупостью.

— Это депрессия, Вилли, — серьезно сказал Сид Вейнингер. – Может быть, тебе нужно проконсультироваться у специалистов?

— У меня нет депрессии, — холодно возразил Дэвидсон. — У меня вообще нет никаких человеческих чувств. И я говорю тебе, Сид Вейнингер, что все, что я делал прежде, было «физкультурой», в прямом смысле слова. Это был результат моей гиперактивности. Сейчас я остановился и посмотрел на свою прошлую деятельность с другой стороны. И я говорю тебе, что ты, я и все мы шестеро – все мы – члены одной команды, — страдаем одинаковым заболеванием, которое можно назвать «синдромом физкультурника». Мир стал жертвой нашей гиперактивности, помноженной на усовершенствованную технику. МЫ ОБМЕНЯЛИ МИР НА БЕССМЫСЛЕННОЕ ДВИЖЕНИЕ. Мы разрушили его. Это – преступление.

— Не говори так, Вил, умоляю тебя, — взмолился Сид, — иначе я могу подумать, что тебя перепрограммировали.

Дэвидсон яростно взглянул на Вейнингера и тот сразу же узнал в этом взгляде прежнего Дэвидсона. У него отлегло от сердца. «Ничего, — подумал он. – Это временная слабость. Пройдет. Все мы люди, в конце концов».

Но Дэвидсон не собирался отступать и Вейнингер заметил в его взгляде ту одержимость и холодное упорство, которые и сделали его мировым лидером. Дэвидсон никогда, ни при каких условиях не терял головы и это его неоценимое качество, привлекавшее к нему многих людей, сейчас играло против него.

— Сид, — медленно сказал Дэвидсон, — ты меня знаешь. Я слов на ветер не бросаю. Мир, который мы сотворили – это всего лишь наш частный взгляд на мир. Наша субъективная точка зрения. И далеко не лучшая. Лично я убежден, что она – ущербна. Почему? Потому что она страдает односторонностью, а, значит, неполноценностью. А односторонняя она потому, что отражает только одну точку зрения — точку зрения «физкультурников». Но ведь, кроме «физкультурников», в мире живет еще уйма других людей. Так почему же именно мнение «физкультурников» должно быть для них основополагающим?

Дэвидсон замолчал. Вэйнингер ждал. За готическими окнами сгустилась тьма и кабинет осветился мягким сиянием светильников, стоящих вдоль стен. Звенящая тишина была невыносима.

— Стоит остановиться, — тихо заговорил Дэвидсон, словно объясняя самому себе свое состояние, — и открывается другая сторона действительности, которая утверждает, что наши прежние действия были действиями неумного и даже невежественного деятеля, одержимого физическим движением, соревнованием и борьбой за приз. Но к миру это не имеет никакого отношения.

Дэвидсон пораженно взглянул на Вейнингера, но наткнулся на замкнутый упорный взгляд человека, который не желает ничего понимать.

— Мир, — продолжал убеждать Дэвидсон, – это не соревнование – это просто жизнь. И это тебе говорю я – прежний Дэвидсон. Не сумасшедший, не впавший в депрессию, а просто остановившийся. Остановка привела меня к пониманию. Я понял, что понимание стало возможным только потому, что оказался покалеченным мой позвоночник. Я увидел другую сторону жизни и это зрелище меня потрясло. Я понял, что движение и борьба – далеко не все.

Сид осознал, что дело обстоит гораздо серьезнее, чем он предполагал.

— Я очаровал вас своей энергией и целеустремленностью, – продолжал Дэвидсон, — той картиной, которую я нарисовал для вас. Вы полюбили то, что любил я. Вы поверили в меня, как в Бога и потому не видели того, что происходит в мире. Вы свято верили, что строите новый и доселе невиданный мир.

Сид наклонился вперед. Его тело напряглось.

— И что же? – угрюмо спросил он. – Что же мы построили?

Дэвидсон резко выпрямился в своем кресле и крикнул:

— Так ты до сих пор веришь, что мы что-то строили?!! Но мы – не строили. Мы только разрушали! Мы разрушали то, что было построено другими до нас. Из своего отрицания мы соорудили парадигму. «Новое видение мира», «Новую эру» — так мы назвали эту теорию воплощенного зла. Разрушение казалось нам смелым и новым делом.

— Но ты сам говорил нам, что мир прогнил и никуда не годится, что настала последняя и решительная битва за свободу!

— Говорил, — устало согласился Дэвидсон. – Говорил… Посмотри…

Он указал на картину Брейгеля, где изображена была цепочка слепых паломников, падающих в ров с водой.

— Вот, кто мы, — сказал он устало. – Слепые, которых ведет слепой.

— Вейнингер сложил руки и прижал их к груди.

— Вилли, — пробормотал он, — мне кажется, что твои сомнения именно в этот момент совершенно неуместны. Молю тебя, никому не говори об этом. Даже, если ты потерял веру сам, не отнимай ее у других. Иначе…

— Что иначе? – возразил Дэвидсон. – Иначе ЧТО?

Вэйнингер развел руками. Он знал, что без Дэвидсона система, искусно созданная им, разлетится на атомы. Он вдруг понял, что Дэвидсон всю жизнь занимался тем, что эгоистически создавал мир только «под себя». Он сотворил из него свою копию — своего «двойника» и теперь, столкнувшись с безобразным существом лицом к лицу, ужаснулся на своё «творение». Вейнингер догадался, в чем заключалось мучение Дэвидсона – в осознании того, что лучшие силы ума и духа были потрачены на конструирование Франкенштейна. И теперь его мучает понимание, что ОН ДОЛЖЕН ЕГО УБИТЬ. Собственными руками. Сид понял также, что Дэвидсон СПОСОБЕН это сделать.

Однажды он говорил ему, что в Древней Греции «уродливых и неполноценных детей сбрасывали со скалы». Это делалось ради сохранения здорового общества. «Такое бывает, Сид, — говорил Дэвидсон. – Случается, что и природа совершает ошибки. А мы – тоже природа. Это значит, что и нам свойственны ошибки». Что, если он решил, что сотворил «уродливого ребенка»?

Вейнингер понимал, что умный и предусмотрительный Дэвидсон, всегда просчитывавший все возможные варианты развития событий, мог «запрограммировать» в новой конструкции мира элемент саморазрушения, как это делали генетики со своими живыми конструкциями. Это значит, что он лично может одним мановением руки разрушить всё, вынув один-единственный «кирпичик» из своей «постройки. Он прекрасно знал, КАКОЙ именно «кирпичик» надо вынуть для того, чтобы всё, возведенное огромным трудом мироздание в один миг рухнуло. Он знал это, потому что он сам это строил. Дэвидсон знал все пружины общества. Он знал, куда следует надавить, чтобы получить ожидаемый результат. Он был гением, а все остальные, собравшиеся около него, всегда оставались только невежественными и лично преданными ему слугами.

— Дэв, — сказал Вейнингер, называя Дэвидсона старым студенческим именем. – Что ты собираешься делать?

Дэвидсон удовлетворенно кивнул. Он подумал, что его друг, как всегда, принял его сторону.

— Нашим инструментом, — сказал он, — до сих пор был «деструктивизм», изобретенный безумным Дерридой. Эту теорию мы превратили в адскую машину по уничтожению всех основ. Но слышал ли ты что-нибудь о деструктивизме деструктивизма?

Сид вытаращил глаза.

— Ты всегда был слаб в теории, друг мой Вейнингер, — сказал Дэвидсон. – Но я тебе объясню. Деструктивизм, на который я опирался, поначалу казался мне новой, дерзкой и ошеломляющей доктриной. Но однажды мне в голову пришла странная мысль. Я подумал: а каким мог бы быть человек, задумавший меня убить?

— О чем ты, Дэв? — испугался Вейнингер.

— И всё же? — продолжал Дэвидсон, глядя на друга блестящими глазами. – Каким мог бы быть человек, который всю жизнь выслеживал бы меня, разрабатывая план моего убийства? Этот человек должен был бы стать продолжением моей жизни, не так ли? Он должен был бы изучать мои привычки, расписание моих поездок, выступлений. Он должен был бы узнать все мои пристрастия и пристрастия моих родных и знакомых. Он должен был бы вжиться в мою жизнь больше, чем в свою собственную. Ты согласен?

Вейнингер обескураженно кивнул.

— Таким образом, — продолжал развивать свою мысль Дэвидсон, — он, проживая чужую жизнь, уже не жил бы своей жизнью, а жил бы моей. Я выступал бы в парламентах, общался с друзьями, открывал новые предприятия, а в это время за мной следовала бы моя «тень» — убийца, одержимый идеей моей гибели.

— Но у него – у этого убийцы – должна быть какая-то причина для того, чтобы решиться на убийство! – вмешался в монолог друга Вейнингер.

— О, несомненно! – воскликнул Дэвидсон. – Несомненно, у него должна быть веская ПРИЧИНА. И я тебе скажу, ЧТО это за причина… Это – ПУСТОТА, КОТОРАЯ РАЗВЕРЗЛАСЬ НА МЕСТЕ ЕГО ПРЕЖНЕЙ ЖИЗНИ ПО МОЕЙ ВИНЕ. Его старая жизнь рухнула, а на её месте образовалась воронка. И человек понял, что, если он не убьёт виновника этой катастрофы (то есть, меня), то сам погибнет в этой ужасной засасывающей воронке. И вот тогда он решает начать на меня охоту.

— Когда его старая жизнь обрушилась, — продолжал Дэвидсон, – вместе с ней обрушился и смысл его жизни. Но после того, как этот человек принял решение убить меня – его жизнь снова наполнилась смыслом – смыслом разрушения. С этих пор он стал «имитатором» моей жизни. Он вынужден был имитировать мою жизнь, потому что своей у него больше не было. Отныне не творчество, а зло и ненависть сделалось его движущей силой. Он обратился в мою тень – в мое собственное отражение.

Вейнингер кивнул и сделал жест, приглашающий Дэвидсона продолжать.

— Так вот, — проговорил Дэвидсон, — отныне этот человек с мёртвой душой мог жить только тем, чем жил я. Он не создавал ничего своего. Он смотрел в мой рот и питался моими мыслями, которые его возмущали. Он ненавидел меня и каждый мой шаг, и именно эта ненависть питала его и наполняла его жизнь смыслом. Ты понимаешь меня, Сид?

Вейнингер медленно кивнул. Дэвидсон поднял руку и прижал её к голове. Доктор знал, что означал этот жест. Он много лет был знаком с Дэвидсоном и научился понимать язык его тела. Дэвидсон был растерян – он был в замешательстве.

— И вот, — сказал Дэвидсон, — он убил…

— Почему ты замолчал, Дэв? – окликнул его Сид. – Что же дальше?

— А дальше, — Дэвидсон встрепенулся. – А дальше его жизнь снова сделалась невыносимой. Убийство не принесло ему облегчения и ничем не наполнило его жизнь. Она по-прежнему была пустой. Он увидел, что, затянувшаяся было бездна, снова разверзлась под его ногами. И она оказалась более страшной, чем прежде. Тогда он понял, что обрушился в неё весь, вместе со своей «жертвой».

Он вдруг понял, что сделав свою жизнь полностью зависимой от жизни того, кого он убил, — он приковал себя намертво к своей жертве. ОН ПОНЯЛ, ЧТО ОН – ВТОРИЧЕН. Это значит, что он перестал отбрасывать собственную тень. Почему? Потому что он сам стал тенью и не излучал больше света. Он понял, что с моей смертью он, как моя тень, потерял источник жизни и потому тоже должен умереть.

Умирая, он начинает понимать, что тот, кого он хотел убить, — был для него солнцем, а сам он был только тенью его жизни. Он начинает понимать, что, убив, он снова обессмыслил свою жизнь и теперь она ему уже не нужна.

— Не понимаю, к чему ты это всё мне рассказываешь, — пробормотал доктор, перебирая персики, лежащие в хрустальной чаше на круглом, инкрустированном драгоценными породами дерева, столе.

Дэвидсон вздохнул.

— Если мы добьем этот мир – чем мы будем заниматься дальше? – спросил он.

Вейнингер напряженно молчал. Он не предполагал, что разговор примет такой оборот.

— Это всё философия, которая не имеет к жизни никакого отоношения, — пробормотал он.

Дэвидсон засмеялся раскатистым каркающим смехом.

— Гераклит, — отсмеявшись сказал он, — сказал о противоположностях, воюющих друг с другом, что они «смертью друг друга живут и жизнью друг друга умирают».[5] А должно быть наоборот. Понимаешь?

— Не понимаю, — упрямо проговорил Вейнингер. – Не понимаю я твоих метафор. Всё это – сентиментальность, которая настигает нас с годами и больше ничего! Обычная старческая слезливая сентиментальность.

Дэвидсон покачал головой.

— Это не сентиментальность, Сид. Это – прозрение. Помнишь шестидесятые годы? Эти студенческие бунты. Эту страсть – стремление к правде, справедливости, чистоте, высоким идеалам! Ведь это мы с тобой создали СДО.[6] Ведь всё это было! Были битвы, баррикады, митинги, великие надежды на счастливое переустройство общества. В шестьдесят седьмом мы штурмовали Пентагон. Нас было около 35 тысяч молодых парней и девушек. А потом началась бойня и всё вдруг рухнуло. Ты помнишь, Сид, КАК всё это было?

Вейнингер кивнул.

— Мы собирались тайком на конспиративных квартирах, печатали листовки. Тогда мы жили своей собственной, настоящей, невыдуманной жизнью… А потом.., — Дэвидсон покачал головой. – Потом начались облавы, аресты, пытки, тюрьмы. Одних убили, другие бежали за границу, а мы, оставшиеся… Ты помнишь, Сид, КАК мы поклялись отомстить этому подлому обществу? Мы обещали разрушить его до основания, до последнего камня – все его структуры и институты. Мы клялись на крови – мы расписывались кровью!

— И что же? – улыбнулся Вейнингер. – Всё это юношеский романтизм и больше ничего.

— Ты думаешь? – с сомнением произнес Дэвидсон. – И это говорит врач-психиатр? Да ведь ты, работавший в одной команде с самим Эриксоном[7], лучше меня осведомлён о том, что юношеские клятвы, произнесённые в состоянии страстного порыва, становятся сценарием жизни. Или я не прав?

Вейнингер уклончиво кивнул.

— Вспомни Ницше, — воскликнул Дэвидсон. – Вспомни, как он, будучи студентом, поклялся всю жизнь поклоняться только Дионису и погибнуть ради него! И что же? Так и случилось – он сам стал Дионисом![8]

— Не понимаю, к чему эти аналогии, — насупился Вейнингер.

— А к тому, — спокойно парировал Дэвидсон, — что наш мир со своим смыслом рухнул именно в шестидесятых. Утратив смысл жизни, пережив обрушение веры в справедливость, мы поклялись стать убийцами этого мира. Мы – шестеро «рассерженных мальчиков», — как нас тогда называли, – мы стали убийцами мира. Год за годом мы разрушали его структуры, пока не превратили это занятие в свою профессию. Мы устроили ад на земле. Деструктивизм мы избрали своим оружием.

О, сколько сил приложил я для того, чтобы эта теория официально была положена в основу «нового мира». Разрушение мы поставили на поток и теперь каждый в этом мире может только разрушать. Скажи, Вейнингер, что мы будем делать на развалинах мира? Я полагаю, нам останется только прыгнуть в воронку, оставленную погибшим миром, — прыгнуть в жерло, подобно Эмпедоклу на Этне.[9] Да только он, в отличие от нас, был уверен, что попадет к богам. Мы же низвергнемся прямиком в ад.

Вейнингер молчал. Его мысль напряженно работала.

— Я больше тебе скажу, — продолжал Дэвидсон, — сейчас я, как никогда ощущаю себя «первым и последним» на этой земле — «альфой и омегой», творцом и палачом одновременно. Как сказал один гениальный русский еврей:

 

Каждый сам себе глухие двери,

сам себе преступник и судья,

сам себе и Моцарт и Сальери,

сам себе и жёлудь и свинья.

 

Убивая, мы вонзаем нож себе в горло. Разрушая, мы разрушаем самих себя. И что в результате? Пустота!

— Это не пустота – это депрессия! – возразил Сид Вейнингер. – Всё, что ты сейчас делаешь — называется «рационализацией депрессивного бреда». Дэв, я говорю тебе это как врач.

— Но тогда получается, что любая мысль – это рационализация какой-нибудь болезни, — усмехнулся Дэвидсон.

– Ах, доктор, — помолчав, добавил он, — ничего мы не придумаем. Для того, чтобы нести новое – нужен творческий огонь. А наш «огонь», как у всех, кто побывал в «горячих точка», погас в шестидесятых. Теперь мы можем нести только смерть и тлен. Мы бесплодны, как все профессиональные разрушители. Как бесплодная, проклятая Иисусом смоковница, годная только на растопку. Мы не можем строить. Для нас строить – означает ломать себя.

— Не понимаю, почему мы не можем строить? – развел руками Вейнингер.

— Ах, Сид, — устало проговорил Дэвидсон. – Мир разбежался и его уже не остановить. Ведь уже сформировались огромные структуры в промышленности, искусстве, философии, науке, специально приспособленные для разборки мира. На этой разборке и гибели люди сегодня зарабатывают сумасшедшие деньги. На смерти защищаются диссертации. Я думаю, что люди, которых засосала инерция, сами не захотят остановиться. То, что происходит, напоминает термоядерную реакцию. И ее запустили мы!

— Но что же делать? – пробормотал Вейнингер.

— Что делать? – Дэвидсон засмеялся. – Иногда мне кажется, что этот мир лучше сразу прихлопнуть одним ударом, чтобы не мучился. Его легче убить, чем лечить…

— Я все-таки думаю, что ты шутишь, Вил! – сказал Вейнингер, вцепившись в подлокотники кресла.

— Но, с другой стороны, — задумался Дэвидсон, — нашему миру, который напоминает сейчас Иова в проказе, стенающего на пепелище, — все-таки следует дать еще один, последний шанс…

Вейнингер схватился за подбородок и веки его задрожали.

— Не волнуйся, Сид, — рассмеялся Дэвидсон, забавляясь его испугом. – Я ничего не собираюсь делать. Пусть мир продолжает заниматься саморазборкой, если ему больше нечем заняться.

— Но каково же будущее этого мира? Что впереди? – тихо спросил Вейнингер, стараясь успокоиться.

— Впереди? – Дэвидсон задумался. – Я думаю, что впереди всех нас ждет большая задница, к которой сегодня мир движется, направляемый идиотами-«физкультурниками», вооруженными супер-научными технологиями. Знаешь, как называется их главная технология?   «Путеводитель по задницам».

— Но у меня в голове не укладывается, что это говоришь мне ты, — испуганно воскликнул Вейнингер. – Еще совсем недавно…

— Еще совсем недавно, — возразил Дэвидсон, — я сам был «физкультурником», а теперь я – калека.

— Это ничего не значит! – воскликнул Вейнингер.

— Ты ошибаешься, — сухо сказал Дэвидсон, — потому что это – главное. Теперь я совершенно точно знаю, что «физкультурники» и мыслители – люди разных уровней. «Физкультурники» потому и не любят ученых, что те стоят в центре, а «физкультурники» бегают вокруг них по кругу. Тому, кто стоит в центре уже не надо никуда бежать потому, что он знает, что любой бег – бесцелен. Потому что это — бег на одном месте. А «физкультурники», не зная этого, бегут, думая, что бег приведет их к заветной «морковке». А «морковка»-то – в центре! Хе-хе-хе!

Дэвидсон засмеялся скрипучим смехом, потирая сухие ладони.

— Вот и получается, — кивнул он, — что любой бег — это — бег в пустоте. Еще мудрец Будда говорил, что «лучше сидеть, чем ходить, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать». Он-то знал, что говорил – ведь он сидел в центре мира. Он был настоящий царь, а не я. Сейчас я, волей судьбы, переместился в центр и… этого оказалось достаточно для того, чтобы понять, что бег по кругу – бесцельное и глупое занятие.

— Так чего же ты хочешь, в конце концов? – нетерпеливо спросил Вейнингер.

— Чего я хочу? – Дэвидсон покачал головой. – Я хочу, чтобы этот мир остановился.

— Но ведь это не колеса, которые можно остановить, — возразил Вейнингер. – Ты сам говорил, что сейчас идет неуправляемая реакция, подобная термоядерной.

— Да, — сказал Дэвидсон. – Поэтому остановить мир может только взрыв. Взрыв отрезвит все безумные головы.

Вейнингер посмотрел на Дэвидсона в ужасе.

— Не подумай, что я собираюсь устроить термоядерную катастрофу, — усмехнулся Дэвидсон. – Вовсе нет. Я просто объявлю, что такая катастрофа состоялась. Как ты думаешь – как такая встряска подействует на мир?

— Это ужасно! – воскликнул Вейнингер, вскакивая.

— Ужасно ежедневно и ежечасно убивать мир, отрезая от него куски, — холодно проговорил Дэвидсон. — А лечить мир вовсе не ужасно. Я хочу, чтобы все они испугались за свою жизнь и за жизнь своих близких, и в преддверии всеобщей гибели перестали грабить и убивать друг друга. Я хочу, чтобы перед лицом неминуемой опасности они стали честны перед собой и друг другом. Я хочу, чтобы они поняли, ЧТО ЗНАЧИТ ЖИТЬ ПО-НАСТОЯЩЕМУ! Я хочу, чтобы они очистились и страданием сняли с себя грех падения в бездну звероподобия. Я хочу, чтобы они остановились.

— Ты знаешь, — продолжал Дэвидсон взволнованно, — когда бывает засуха, все животные идут к единственному оставшемуся источнику и никто при этом не есть друг друга. Лань может стоять рядом с тигром и он не тронет ее. Я хочу, чтобы люди пережили то же самое.

— Это жестоко! – произнес Вейнингер.

— Да, — согласился Дэвидсон. – Но сегодня — это единственный шанс спасти мир от окончательного одичания и деградации.

— Но многие умрут от ужаса! – воскликнул доктор. – Ты подумал об этих людях?

— Пусть! – упрямо возразил Дэвидсон. – Но кто-то останется. Эти оставшиеся станут новым народом и заложат основы нового мира, который мы не смогли сберечь.

Дэвидсон потянулся к круглому столику, стоявшему между ним и Вейнингером, и взял в руки книгу с золотым обрезом, лежащую около блюда с фруктами.

— Это Достоевский, — пояснил Дэвидсон, – «Сон о Золотом веке» из романа «Подросток». Я заложил закладкой страницу, где автор рассказывает о последних днях человечества после глобальной катастрофы. Вот послушай…

И он начал читать:

— «… бой уже кончился и борьба уже улеглась. После проклятий, комьев грязи настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и гревший их, отходил, как то величавое, зовущее солнце в картине Клода Лоррена, но это был уже как бы последний день человечества.

И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали свое сиротство… Осиротевшие люди тотчас стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они составляют всё друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить её; и весь великий избыток прежней любви к тому, который и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку.

Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в той мере, в какой постепенно сознавали бы свою преходимость и конечность, и уже особенною, уже не прежнею любовью. Они стали бы замечать и открыли бы в природе такие явления и тайны, каких и не предполагали прежде, ибо смотрели на природу новыми глазами, взглядом любовника на возлюбленную.

Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это – всё, что у них остаётся. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы всем всё своё и тем одним был бы счастлив.

Каждый ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле – ему, как отец и мать. “Пусть – завтра последний день мой, думал бы каждый, смотря на заходящее солнце; но всё равно я умру, но останутся все они, а после них дети их” – и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг за друга, заменила бы мысль о загробной встрече.

О, они торопились бы любить, чтоб затушить великую грусть в своих сердцах. Они были бы горды и смелы за себя, но сделались бы робкими друг за друга; каждый трепетал бы за жизнь и за счастье каждого…».[10]

Дэвидсон закрыл книгу и вопросительно взглянул на Вейнингера.

— Чего ты ждешь от меня, Дэв? – взмолился доктор. – Если хочешь – я буду тебя лечить, но не заставляй меня брать ответственность за здоровье всего мира. Я в этом некомпетентен. Мое дело – медицина, а не политика.

— Я ничего не требую от тебя, мой добрый друг, — улыбнулся Дэвидсон. – Но, подумай, ведь Достоевский был пророком. Он писал не только о последних днях человечества, но и о тех, кто обеспечил человечеству эти последние дни.

— Ты имеешь в виду «Легенду о Великом Инквизиторе»?[11]

Дэвидсон кивнул.

— Неужели ты полагаешь, что ты и есть «Великий Инквизитор»? – Сид Вейнингер, захлебнувшись от возбуждения, закашлялся.

— А почему нет? – спросил Дэвидсон. – Я ведь тоже, как и этот старик, действовал из «лучших» побуждений. Я лепил и кромсал этот мир, желая ему «добра». Что в результате? Я сотворил мир дебилов, поклоняющихся мне, как Богу.

Дэвидсон саркастически рассмеялся.

— Я, — сказал он, — перевернул истину Христа задом наперед, дав людям «свободу», но, скрыв от них истину, которая заключалась в ответственности за своеволие. Иисус сказал: «Познайте истину и истина сделает вас свободными». Я же сказал им: «Вот вам свобода и можете грешить, как вам заблагорассудится. Еще и помогу вам грешить. И заставлю. И подготовлю для греха. И всё сделаю для того, чтобы грех стал вашей обыденностью и привычной рутиной!» Но я ничего не сказал им о каре.

— Какая еще кара? – спросил Вейнингер. – Пусть себе грешат, раз им так нравится.

Дэвидсон покачал головой.

— Я, — сказал он, — дав им свободу на грех, тем самым закрыл им дорогу к познанию истины Христа. Я сделал всё для того, чтобы стереть из их памяти само это имя. Моя же истина заключалась в познании той же истины, но с заднего хода. С позиции кары, а не познания. Моя истина – это истина Мефистофеля, сказавшего – «Я отрицаю – и в этом суть моя!»[12]

— В одной старой книге, — продолжал Дэвидсон, — я прочел, что иногда провидение само вкладывает нож в руку убийцы и молот в руки разрушителя. Это касается тех людей, — говорит древняя книга, — которые, по какой-либо причине, не могут познать истину с позиций Христа. Поэтому они идут другим путем — дьявольским. Они идут путем познания зла, потому что иначе постигать они не могут. Они идут путем крайностей, войн и разрушений. А когда они доходят до конца, доведя свои заблуждения до максимума, — они сталкиваются с самими собой, выявляя с очевидностью свою ложность и вторичность. Всё это сказано обо мне.

Дэвидсон откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Его худые руки беспомощно повисли на подлокотниках.

— Достоевский был прав, — прошептал Дэвидсон. — Всё должно случиться так, как он предсказывал. От этого не уйти… Только я смогу это сделать. И, если не я, то кто?

— Делай, что хочешь, — устало сказал Сид Вейнингер. – Ты же знаешь, что я всегда поддержу тебя в любом твоем начинании…

Он неторопливо поднялся и ушел, шаркая ногами, в полутьму, к старинному буфету, из которого достал хрустальный бокал. Наполнив его водой, он накапал туда 30 капель из флакона с темной жидкостью, а потом незаметно бросил туда же белую капсулу с ядом, которая мгновенно растворилась.

Сид Вейнингер дождался, чтобы исчезли последние пузырьки и поставил бокал на серебряный поднос. Подойдя к другу, он, улыбаясь, произнёс: «Твоё лекарство, Дэв…».

[1] — «New Age» — новое религиозное движение, распространившееся в Европе и США в 20 веке и позиционирующее себя как новую глобальную религию. Предтечами его были Е.П.Блаватская и Алиса Бейли. В недрах этого течения была сформулирована идея о некоем «Новом мире», в котором будет править обладающая более развитым разумом, пока только формирующаяся шестая раса, первые представители которой — американцы. С появлением же седьмой расы человечество завершит цикл земного развития и начнет новый цикл на другой планете.

 

[2] — Песнь о Нибелунгах, Авентюра 3 ,пер. Ю. Б. Корнеева

[3] — А.Камю. Миф о Сизифе. Бунтующий человек. М., 1990. – С.66

[4] — Ф.Ницше. Так говорил Заратустра. СПб., 1996. – С.111

[5] — Высказывание Гераклита Эфесского (Тёмного)

[6] — Студенческая антивоенная организация в США – «Студенты за демократическое общество», организовывавшая антивоенные протесты в университетских городках по всей стране».

[7] — Милтон Эриксон (англ. Milton Erickson; 5 декабря 1901, Аурум, Невада — 25 марта 1980, Финикс, Аризона) — американский психиатр, специализировавшийся на медицинском гипнозе.

[8] — Об этом случае рассказал С.Цвейг в своей повести «Ницше». С.Цвейг. Борьба с демоном. М., 1992. – С.230

[9] — Эмпедо́кл из Акрага́нта (ок. 490 до н. э., Агридженто — ок. 430 до н. э.), древнегреческий философ, государственный деятель, жрец и врач. Труды Эмпедокла написаны в форме поэм. Покончил с жизнью, прыгнув в кратер вулкана Этны.

[10] — Ф.М.Достоевский. Подросток. Сон о золотом веке. Собр. Соч. М., ГИХЛ, 1958

[11] — Ф.М.Достоевский. Братья Карамазовы. Легенда о Великом Инквизиторе

[12] — И.В. Гёте. Фауст

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *